(Отскакивает от двери. В дверь стучат. Как бы
раздумывая, немного медлит. Потом неслышными
шагами идет в другую комнату.)
Чекистов, Литза-Хун и 2 милиционера.
Чекистов (смотря в скважину)
Что за черт!
Огонь горит,
Но в квартире
Как будто ни души.
Литза-Хун (с хорошим акцентом)
Это его прием…
Всегда… Когда он уходит.
Я был здесь, когда его не было,
И так же горел огонь.
1-й милиционер
У меня есть отмычка.
Литза-Хун
Давайте мне…
Я вскрою…
Чекистов
Если его нет,
То надо устроить засаду.
Литза-Хун (вскрывая дверь)
Сейчас узнаем…
(Вынимает браунинг и заглядывает в квартиру.)
Тс… Я сперва один.
Спрячьтесь на лестнице.
Здесь ходят
Другие квартиранты.
Чекистов
Лучше вдвоем.
Литза-Хун
У меня бесшумные туфли…
Когда понадобится,
Я дам свисток или выстрел.
(Входит в квартиру и закрывает дверь.)
Осторожными шагами Литза-Хун идет к той комнате, в которой скрылся Номах. На портрете глаза Петра Великого начинают моргать и двигаться. Литза-Хун входит в комнату. Портрет неожиданно открывается как дверь, оттуда выскакивает Номах. Он рысьими шагами подходит к двери, запирает на цепь и снова исчезает в портрет-дверь. Через некоторое время слышится беззвучная короткая возня, и с браунингом в руке из комнаты выходит китаец. Он делает световой полумрак. Открывает дверь и тихо дает свисток. Вбегают милиционеры и Чекистов.
Чекистов
Он здесь?
Китаец (прижимая в знак молчания палец к губам)
Тс… он спит… Стойте здесь…
Нужен один милиционер,
К черному выходу.
(Берет одного милиционера и крадучись проходит через комнату к черному выходу.)
Через минуту слышится выстрел, и испуганный милиционер бежит обратно к двери.
Милиционер
Измена!
Китаец ударил мне в щеку
И удрал черным ходом.
Я выстрелил…
Но… дал промах…
Чекистов
Это он!
О! проклятье!
Это он!
Он опять нас провел.
Вбегают в комнату и выкатывают оттуда в кресле связанного по рукам и ногам. Рот его стянут платком. Он в нижнем белье. На лицо его глубоко надвинута шляпа. Чекистов сбрасывает шляпу, и милиционеры в ужасе отскакивают.
Милиционеры
Провокация!..
Это Литза-Хун…
Чекистов
Развяжите его…
Милиционеры бросаются развязывать.
Литза-Хун (выпихивая освобожденными руками платок изо рта)
Черт возьми!
У меня болит живот от злобы.
Но клянусь вам…
Клянусь вам именем китайца,
Если б он не накинул на меня мешок,
Если б он не выбил мой браунинг,
То бы…
Я сумел с ним справиться…
Чекистов
А я… Если б был мандарин,
То повесил бы тебя, Литза-Хун,
За такое место…
Которое вслух не называется.
Представленные в данном разделе воспоминания о Сергее Есенине печатаются без сокращений, по тексту ставшего библиографической редкостью сборника «Памяти Есенина». Поскольку в качестве предисловия составители опубликовали статью Льва Троцкого, книга была изъята из народных библиотек. Да и в «Ленинке» ее долгие годы таили в спецхране и не выдавали даже специалистам. Не выдают ее на руки и сейчас, но уже по другой причине – по причине катастрофической ветхости и раритетности издания. Между тем эта книга – первый и самый искренний отклик на смерть поэта, и боль великой потери – на каждой ее странице.
В публикуемых воспоминаниях сохранена орфография оригинала.
...«Всю свою короткую романтическую бесшабашную жизнь Есенин возбуждал в окружающих бурные, противоречивые страсти и сам раздирался страстями столь же бурными и противоречивыми…
Он мертв уже четверть века, но все связанное с ним, как будто выключенное из общего закона умирания, умиротворения, забвения, продолжает жить. Живут не только его стихи, а все «есенинское». Есенин «вообще», если можно так выразиться. Все, что его окружало, волновало, мучило, радовало, все, что с ним как-нибудь соприкасалось, до сих пор продолжает дышать трепетной жизнью сегодняшнего дня».
Мы потеряли Есенина – такого прекрасного поэта, такого свежего, такого настоящего. И как трагически потеряли! Он ушел сам, кровью попрощавшись с необозначенным другом, – может быть, со всеми нами. Поразительны по нежности и мягкости эти его последние строки. Он ушел из жизни без крикливой обиды, без позы протеста, – не хлопнув дверью, а тихо призакрыв ее рукою, из которой сочилась кровь. В этом жесте поэтический и человеческий образ Есенина вспыхнул незабываемым прощальным светом.
Есенин слагал острые песни хулигана и придавал свою неповторимую, есенинскую напевность озорным звукам кабацкой Москвы. Он нередко кичился дерзким жестом, грубым словом. Но под всем этим трепетала совсем особая нежность неогражденной, незащищенной души. Полунапускной грубостью Есенин прикрывался от сурового времени, в какое родился, – прикрывался, но не прикрылся. Больше не могу, – сказал 27-го декабря побежденный жизнью поэт – сказал без вызова и упрека… О полунапускной грубости говорить приходится потому, что Есенин не просто выбирал свою форму, а впитывал ее в себя из условий нашего совсем не мягкого, совсем не нежного времени. Прикрываясь маской озорства – и отдавая этой маске внутреннюю, значит не случайную, дань, – Есенин всегда, видимо, чувствовал себя – не от мира сего. Это не в похвалу, ибо по причине именно этой неотмирности мы лишились Есенина. Но и не в укор, – мыслимо ли бросать укор вдогонку лиричнейшему поэту, которого мы не сумели сохранить для себя!