Жизнь моя за песню продана (сборник) - Страница 69


К оглавлению

69

26 февраля 1921 года я записал только что рассказанную мне пред этим Есениным его автобиографию. Как эта автобиография, так и другие его рассказы о себе, относящиеся большею частью к концу 1920 г., приведены мною в другом месте (см. Иван Розанов. Есенин о себе и других. Изд. «Никитинские субботники»).

III

После возвращения Есенина из Америки я редко его видел. Мне не нравился его узкий национализм.

10 мая 1924 г. я был в одном литературном кружке, помещавшемся в частной квартире. Хозяйка сообщила мне, что в конце вечера будет читать свои стихи Есенин. Я давно его не видал, и эта встреча мне улыбалась. Как фундамент положен был серьезный и длинный историко-литературный доклад об одном еврейском писателе. В середине доклада в комнату шумно вваливается несколько человек. Одни из них, не снимая шляп и котелков, присаживаются к столу. Другие остаются стоять у двери. Когда шум улегся, докладчик начал продолжать свое чтение… Среди вновь пришедших скоро начались разговоры и все громче. Председатель останавливает.

– Дело в том, – раздается вдруг голос, – что то, что тут читается, нам совсем не интересно…

Я оборачиваюсь. Всматриваюсь в говорящего. Да никак это Есенин?

Кто-то из другого конца комнаты отвечает ему:

– Вы пришли поздно и потому вам не интересно, а мы слушаем с самого начала и, пожалуйста, не мешайте!

– Ну хорошо! Слушайте! – Как бы снисходительно, великодушно разрешает Есенин и минуты на три смолкает.

Докладчик опять продолжает чтение. Но новый шум и разговоры заставляют его попросить председателя объявить перерыв.

Многие встают с мест. Есенин замечает меня, приближается, здоровается (вернее: здороваюсь я) и садится рядом. Я ожидаю от него каких-нибудь ласковых и приветливых слов в связи с тем, что нам давно не приходилось видеться. Но он бледен, нервно возбужден, нетрезв и явно нарывается на скандал. Он прямо приступает ко мне с бранью по адресу и докладчика и доклада. Подходит хозяйка. Есенин встает, здоровается с нею и из озорства, как будто впервые представляясь ей, подчеркнуто произносит: «А я – русский, Сергей Есенин». Чтение стихов, конечно, не состоялось. Шумная компания скоро уехала.

Следующий раз я увидал Есенина трезвым и поэтом. Это было 6-го июня того же года, в памятный для литературной Москвы пушкинский день. Сто двадцать пять лет со дня рождения Пушкина. Все писатели приглашались к 6 ч. вечера к «Дому Герцена» на Тверском бульваре. Оттуда, выстроившись рядами, со знаменем во главе, торжественно двинулись к памятнику Пушкину, где должно было происходить возложение венка. Кажется, в истории русской литературы, а может быть, и не только русской, это была первая процессия писателей, и довольно многолюдная. «Читатели» стояли по обеим сторонам и созерцали невиданное зрелище.

У памятника великого поэта речей не произносилось. Сказал только коротенькое приветствие П.Н. Сакулин, а затем слово было предоставлено поэтам для произнесения стихов. Первой на ступенях пьедестала, возле только что возложенного венка (вправо от него, если смотреть от Страстного монастыря), появилась фигура Есенина. Он был без шляпы. Льняные кудри резко выделяли его из окружающих. Сильно раскачиваясь руками и выкрикивая строчки, он прочел свое обращение «К Пушкину». Впервые прозвучало стихотворение, известное теперь всем и каждому.


Мечтая о могучем даре
Того, кто русской стал судьбой,
Стою я на Тверском бульваре,
Стою и говорю с собой.

Насколько я помню, особенное внимание у всех приковала к себе вторая строка:


Блондинистый, почти белесый…

Уже это определение цвета волос Пушкина многим показалось странным. Ведь до сих пор большинство представляет себе, что, раз он был по происхождению арап, следовательно, брюнет. А тут еще «белесый», – явно Есенин хочет загримировать Пушкина под себя.

Яснее говорили об этом следующие строки, еще более поразившие слушателей:


О Александр! Ты был повеса,
Как я сегодня хулиган.

– Ог-о!.. – сказал стоявший рядом со мной один пожилой писатель.

Но толпа замерла в напряженном внимании, когда Есенин, слегка изменив тон, но с тем же выкрикиванием и размахиванием руками – Эх, была не была! – стал читать последние строфы:


А я стою, как пред причастьем,
И говорю в ответ тебе:
Я умер бы сейчас от счастья,
Сподобленный такой судьбе.
Но, обреченный на гоненье,
Еще я долго буду петь…
Чтоб и мое степное пенье
Сумело бронзой прозвенеть.

Есенин кончил и сошел со ступеней. Среди слушателей оживление, беглый обмен мнений. Кто о самих стихах, кто по поводу них.

– Хорошие стихи. Прекрасно! – бросают одни.

– А у него губа-то не дура! «Ну что брат Пушкин? – Да так как-то все», – иронизирует пожилой писатель.

– Но «повеса» и «хулиган» – это две большие разницы! – глубокомысленно бурчит себе под нос какой-то субъект мрачного вида.

Но на всю эту болтовню отпущено времени каких-нибудь четверть минуты.

Опять толпа замирает.

На ступенях памятника уже новый поэт. Всего читали стихи свои пять человек: кроме Есенина, Городецкий, Орешин, Казин и Зенкевич. Потом процессия писателей двинулась обратно к «Дому Герцена».

От «Дома Герцена», расходясь по домам, мы шли до Никитских ворот небольшой группой в 5–6 человек. Обменивались впечатлениями. Из стихов Сергея Городецкого произвела впечатление, вызвав недоумение, и осталась в памяти фраза, что Пушкин умер от «провокаторской» (?!) пули Дантеса. Говорили, что стихи Казина хороши, но их никто не расслышал: так тихо Казин читал. На площади стихи надо выкрикивать, как делал это Есенин. Кто-то хвалил Орешина. Смысл его стихов резюмировался так: «Ты – великий поэт. И вот мы пришли теперь чествовать тебя. А сколько среди нас всякой мрази и погани, недостойной своими продажными устами не только чествовать тебя, но и произносить твое имя». Что-то вроде этого. Всего лучше запомнились стихи Есенина. Прежде всего, они были первыми по времени и воспринимались со всею свежестью внимания. Если Есенин сам позаботился о том, чтобы читать первым, то расчет его оказался верен. Да и по характеру стихов ему надо было читать первым, не говоря уже о том, что он сам отводил себе среди современных поэтов первое место. Во-вторых, стихи его легко запоминались потому, что так обычно бывает с хорошими стихами. Подтверждение этому мы найдем в биографиях и взаимоотношениях Пушкина и Жуковского. Значение имело и то, что в стихах Есенина были также острые и рискованные места, которые первоначально могли некоторыми восприниматься, как трюки, напр.,

69