В Россию можно только верить…
Что у Тютчева это – только национализм, выискивание того, что хочется найти, прославление, а не приятие, что это – «гром победы раздавайся», что это – не любовь беззаветная, а любование.
Тогда о России говорили мы много, и он мне писал на своих книгах:
Тех кто ругает
Всыпь им.
Милый Сокол
Давай навеки
За Русь
Выпьем
Сокол милый
Люблю Русь —
Прости
Но в этом
Я шовинист
Милому Соколу
С любовью
Русской
Великоросской
Обязательно
Апрель 1924
Милому Соколу
Ростом не высокому
Но с большой душой
Русской
И все прочее
1924 – 4/II.
Говорили и о будущем, когда ехали к нему.
Сергей строил такие планы:
– Вот летом бы в поездку поехать, в большую поездку: по Волге до Каспийского моря, морем до Баку, потом по Кавказу и Черным морем до Крыма, по Крыму, а осенью вернуться в Ленинград через Одессу, Харьков, Киев и т. д. Я буду стихи читать, а ты обо мне доклад. Только вот предпринимателя, конечно, нужно найти. Сами-то мы ведь ничего не сможем организовать. Не сумеем. Ни черта у нас не выйдет.
При этом он оживился, повеселел, стал припоминать смешное – как однажды нас с ним (перед тем, как он тоже как-то ехал в Ленинград читать стихи) ночью пригласили в милицию за то, что он не в меру шумел на улице, а потом сейчас же попросили удалиться из милиции, узнав его фамилию:
– Есенин? Проводите их. Ну их к черту! Он и здесь дебош учинит, а потом возись со всякими расследованиями, да еще свидетелями выступать придется.
Когда приехали на улицу Кропоткина, я хотел попрощаться.
Я не хотел заходить к Есенину, ссылался на то, что поздно, что жену его неудобно беспокоить, говорил, что зайду завтра проводить его.
Он уговаривал как-то тревожно, испуганно как будто.
– Жена ни при чем. Она отдельно. Вообще мы с ней теперь совсем отдельно.
Что-то говорил о разводе.
Тянул насильно.
Обещал свои последние книги, которых – после «Москвы Кабацкой» (с его приписками, добавлениями и исправлениями) – у меня не было.
Но тут же добавил:
– Если найдутся. У меня ведь книг никогда нет. Даже своих.
Когда мы сидели у него, разговор как-то не клеился, перебрасывался с одного на другое. Иногда подолгу молчали.
Оживился он только раз, и совершенно неожиданно.
Сидел долго задумавшись, и вдруг как будто продолжая вслух какую-то свою мысль:
– А с гармонистами мы с тобой, Сокол, еще погуляем. Вот ты в Ленинград приедешь, или я скоро в Москву загляну.
Я не сразу понял в чем дело, о каких гармонистах идет речь.
– Ты о моих стихах говоришь?
– Да… и о твоих стихах… И еще, помнишь, как свадьбу мы мою собирались летом справлять с гармошками. Тогда хорошо, что не вышло. Ни к чему бы это было… А вот теперь хорошо будет. Ты приезжай ко мне в Ленинград.
Действительно Сергей свою свадьбу с С. А. Толстой собирался так праздновать. Они даже ездили с художником В. В. Денисовым снимать для вечеринки мастерскую С. Т. Коненкова на Красной Пресне, и Денисов подыскивал гармонистов.
Почему-то это не состоялось. Почему – не знаю. Я уехал на дачу, и с Денисовым об этом после не приходилось говорить.
Уходить я пытался несколько раз, но каждый раз Сергей вскакивал, не пускал, тревожился.
– Не уходи. Если устал, то спи. Ложись вот на диван и спи. А утром позавтракаем, выпьем хорошенько. Эх, жаль, что сейчас вина нет. Мы бы сейчас выпили.
Теперь я понимаю, почему он не отпускал меня, почему так волновался:
Одному ему до утра оставаться не хотелось. Боялся. Страх одиночества в нем был настолько силен, что когда я уходил часов около шести утра, он разбудил сестру и уговорил ее посидеть с ним.
– Посиди вот здесь на диване. Я тебе стихи читать буду.
Попрощались, и больше я уже не видал Есенина живым.
А когда стоял у его гроба в Доме печати, многое стало понятным, что непонятно было в ту ночь, многое приобрело определенное, большое значение, что тогда казалось случайным.
...Не помню у кого – кажется, у римлян – была очень образная пословица:
– Есть люди, которых поцеловал Бог.
Щедро, гармонически-цельно был одарен природой рязанский юноша Сергей Есенин. Кто видел Есенина в юности, кто видел эти его золотые курчавые волосы, его светло-синие глаза, его улыбчивое лицо, эту его скромность и нежную приветливость всем и всему, тот, даже не зная, что он пишет уже неплохие стихи, непременно подумал бы:
– Этот курчавый рязанский парень обязательно будет поэтом.
Помню голодную столовку с кониной на Тверской, против «Алатра», в которой собирались самые бедные писатели, поэты и журналисты и которой управлял тоже поэт, к сожалению, достаточно крепко забытый – П. П. Потемкин. Это был 18-й год. Здесь я впервые встретил золотоволосого рязанского мальчика в поддевке, с шарфом, два раза перекинутым вокруг шеи, в аккуратных «гамбургских» сапогах с прямыми голенищами, всему улыбающегося, нежного, немного робкого, немного смешного, – стилизованного деревенского юношу, попавшего в большой город. Познакомил меня с ним, кажется, Василий Каменский. Василий Каменский тогда сидел на табуретке в боковой комнатушке с гармошкой и играл деревенские мотивы под пермские частушки и, как глухарь во время тока, не слышал и не видел вокруг себя ничего. Есенин стоял около него и с некоторой восторженностью слушал пермяка с его пермяцкими песнями и мотивами, которые не были похожи на рязанские. И улыбался.